«Во времена, когда история двигалась ещё медленно, её немногочисленные события легко запоминались и создавали общеизвестный фон, на котором разыгрывались захватывающие сцены приключений из частной жизни. Сейчас время движется быстрым шагом. Историческое событие, за ночь забытое, уже назавтра искрится росой новизны, и потому в подаче рассказчика является не фоном, а ошеломляющим приключением, которое разыгрывается на фоне общеизвестной банальности частной жизни.»
«Да, что бы вы ни говорили, но коммунисты были умнее. У них была грандиозная программа. План совершенно нового мира, в котором все найдут своё место. У тех, кто противостоял им, не было никакой великой мечты, разве что несколько моральных принципов, избитых и скучных, которыми они захотели залотать разодранные штаны установленного порядка. И потому неудивительно, что эти энтузиасты, люди широкого размаха, одержали победу над осторожными соглашателями и стали быстро претворять в жизнь свою мечту: идиллию справедливости для всех.
Подчёркиваю снова: идиллию и для всех, ибо все люди издавна мечтают об идиллии, о том саде, в котором поют соловьи, о том пространстве гармонии, где мир не восстаёт на человека, а человек на себе подобных, где, напротив, мир и все люди созданы из единой материи и огонь, пылающий на небесах, это огонь, горящий в человеческих душах. Там каждый человек являет собой ноту в прекрасной фуге Баха, а кто не хочет быть ею, останется лишь чёрной точкой, ненужной и бессмысленной, которую достаточно поймать и раздавить между ногтями, как блоху.»
«Женщины не ищут красивых мужчин. Женщины ищут мужчин, обладающих красивыми женщинами. Поэтому уродливая любовница это роковая ошибка.»
«Люди кричат, что хотят создать лучшее будущее, но это не правда. Будущее это лишь равнодушная и никого не занимающая пустота, тогда как прошлое исполнено жизни, и его облик дразнит нас, возмущает, оскорбляет, и потому мы стремимся его уничтожить или перерисовать. Люди хотят быть властителями будущего лишь для того, чтобы изменить прошлое. Они борются за доступ в лабораторию, где ретушируются фотоснимки и переписываются биографии и сама история.»
«Всякая любовная связь основывается на неписанном соглашении, которое любовники необдуманно заключают в первые недели любви. Они ещё витают в облаках, но одновременно, даже не сознавая того, составляют, точно неуступчивые юристы, подробные условия договора. О, любовники, будьте осмотрительны в эти опасные первые дни! Если станете приносить своему партнёру завтрак в постель, вам придётся делать это вечно, а не то вас обвинят в нелюбви и измене!»
«Из двух или трёх тысяч любовных встреч... лишь две-три окажутся поистине значительными и незабываемыми, в то время как остальные всего лишь возвраты, подражания, повторы или воспоминания.»
«Вы, несомненно, помните эту сцену по десяткам плохих фильмов: держась за руки, юноша и девушка бегут на фоне весенней (возможно, летней) природы. Они бегут, бегут, бегут и смеются. Смех обоих бегущих должен возгласить всему миру и всем зрителям всех кинематографов: мы счастливы, мы рады, что живём на свете, мы принимаем бытие таким, каким оно есть! Сцена дурацкая, это не что иное, как кич, но в нём содержится одна из самых основных человеческих позиций: смех серьёзный, смех, «не имеющий ничего общего с шуткой».
Все церкви, все производители белья, все генералы, все политические партии сходятся на этом смехе и помещают образ этих двух смеющихся бегунов на своих плакатах, пропагандирующих их религию, их продукцию, их идеологию, их народ, их пол, их чистящий порошок.»
«Воспринимать дьявола как приверженца Зла и ангела как поборника Добра означает принимать демагогию ангелов. Разумеется, дело обстоит гораздо сложнее.
Ангелы приверженцы не Добра, а Божьего творения. Дьявол, напротив, это тот, кто не признаёт за Божим миром рационального смысла.
Как известно, дьяволы и ангелы делят между собой власть над миром. Добро мира, однако, не требует, чтобы ангелы обладали превосходством над дьяволами (как думал я ребёнком), а чтобы власть одних и других была приблизительно уравновешена. Если в мире слишком много неопровержимого смысла (власть ангелов), человек изнемогает под его тяжестью. Если же мир полностью теряет свой смысл (власть дьяволов), жить также невозможно.
Вещи, внезапно лишённые предполагаемого смысла, места, кое им отведено в мнимом ряду вещей (марксист, вышколенный в Москве, верит в гороскопы), вызывают у нас смех. Смех, стало быть, изначально исходит от дьявола. В нём есть доля злорадства (вещи вдруг предстают иными, чем хотели казаться), но и доля благостного облегчения (вещи легче, чем казались, с ними можно жить свободнее, они не давят на нас своей строгой серьёзностью).
Когда ангел впервые услыхал смех дьявола, он оцепенел. Это случилось на каком-то пиру, в зале было полно народу, и постепенно все, друг за другом, присоединились к дьявольскому смеху, чрезвычайно заразительному. Ангел прекрасно сознавал, что этот смех направлен против Бога и против достоинства его творения. Он понимал, что должен как-то быстро откликнуться, но чувствовал себя беззащитным и слабым. Не сумев ничего придумать сам, он скопировал своего противника. Открыл рот и издал отрывистый, неровный звук на самых высоких нотах своего вокального регистра... но придал ему противоположный смысл: в то время как смех дьявола указывал на бессмысленность вещей, ангел, напротив, хотел выразить им радость по поводу того, как всё на свете чётко упорядочено, разумно придумано, прекрасно, хорошо и осмысленно.
И так они стояли, дьявол и ангел, друг против друга, открывали рот и издавали приблизительно один и тот же звук, но каждый выражал им нечто совершенно противоположное. И дьявол, глядя на смеющегося ангела, смеялся всё больше и больше, сильнее и искреннее, потому что смеющийся ангел был бесконечно смешон.
Смех потешный это катастрофа! Но всё-таки ангелам кое-что удалось. Они надули нас всех, прибегнув к семантическому обману. Их имитированный смех и смех исконный (дьявольский) называется одним и тем же словом. Люди нынче уже не осознают, что одно и то же внешнее проявление скрывает в себе две совершенно противоположные внутренние позиции. Существует два вида смеха, и у нас нет слова, которым можно было бы их различить.»
«Если вы выйдете из ряда, вы снова можете в него встать. Ряд это открытое образование. Но круг замыкается, и в него нет возврата. Не случайно планеты движутся по кругу, и если от них отрывается камень, центробежной силой его неотвратимо уносит прочь... Есть люди, которым суждено умереть в кружении, но есть и такие, что в конце падения разбиваются вдребезги. И эти вторые (к ним отношусь и я) постоянно ощущают в душе тихую тоску по утраченному танцу в коло, поскольку все мы прежде всего обитатели вселенной, где всё вертится кругами.»
«Вы же знаете, как бывает, когда двое беседуют. Один говорит, а другой перебивает его: Ну точно, как у меня, я... и начинает рассказывать о себе, пока певому уже, в свою очередь, не удаётся вставить: Ну точно, как у меня, я...
Эта фраза Ну точно, как у меня, я... может казаться согласным эхом, продолжением мысли собеседника, но это вовсе не так: на самом деле это грубый бунт против грубого насилия, стремление высвободить из рабства собственное ухо и силой завладеть ухом противника. Ибо вся жизнь человека среди людей не что иное, как битва за чужое ухо.»
«Наше единственное бессмертие в папках полицейских архивов.»
«Мы пишем книги, потому что наши дети не интересуются нами. Мы обращаемся к анонимному миру, потому что наша жена затыкает уши, когда мы разговариваем с ней.»
«Графомания (страсть писать книги) закономерно становится массовой эпидемией при наличии трёх условий развития общества:
1) Высокого уровня всеобщего благосостояния, дающего возможность людям отдаваться бесполезной деятельности;
2) Высокой степени атомизации общественной жизни и вытекающей отсюда тотальной разобщённости индивидуумов;
3) Радикального отсутствия больших общественных изменений во внутренней жизни народа. (С этой точки зрения мне представляется знаменательным, что во Франции, где, по существу, ничего не происходит, число писателей в двадцать один раз больше, чем в Израиле...)»
Однако результат, в свою очередь, воздействует на причину. Тотальная разобщённость порождает графоманию, но массовая графомания в то же время обостряет чувство тотальной разобщённости. Изобретение книгопечатания когда-то дало человечеству возможность взаимопонимания. В пору всеобщей графомании написание книг обретает обратный смысл: каждый отгораживается собственными словами, словно зеркальной стеной, сквозь которую не проникает ни один голос извне.»
«Красота давно погибла. Она исчезла под слоем шума шума слов, шума машин, шума музыки, шума букв, в котором мы постоянно живём. Красота затоплена, как Атлантида. После неё осталось только слово, чей смысл год от году всё менее вразумителен.»
«Живёт ли человек, когда живут другие? В вопросе Гёте сокрыта тайна самой сущности писательства: человек, пишущий книги, превращается во вселенную (разве не говорят о вселенной Бальзака, вселенной Чехова, вселенной Кафки?), а сущность вселенной именно в том и заключается, что она единственная. Наличие другой вселенной, стало быть, угрожает самой её сущности.
Два башмачника, если их мастерские не на одной улице, могут жить вместе в чудесной гармонии. Но стоит им начать писать книгу об участи башмачника, они тотчас станут мешать друг другу и задавать вопрос: Живёт ли башмачник, когда живут другие башмачники?»
«Тот, кто пишет книги, либо всё (он единственная вселенная для самого себя и для всех других), либо ничто. А так как никому не дано быть всем, мы все, пишущие книги, являем собою ничто. Непризнанные, ленивые, озлобленные, мы желаем другому смерти. Тут мы все равны...
Неудержимый рост массовой графомании среди политиков, таксистов, рожениц, любовниц, убийц, воров, проституток, префектов, врачей и пациентов убеждает меня в том, что каждый человек без исключения носит в себе писателя как некую свою возможность, и потому человечество по праву могло бы высыпать на улицы и кричать: мы все писатели!
Ибо каждый человек страдает при мысли, что он исчезнет в равнодушной вселенной неуслышанным и незамеченным, а посему сам хочет вовремя превратиться во вселенную слов.
Но когда однажды (и это будет скоро) во всех людях проснётся писатель, настанут времена всеобщей глухоты и непонимания.»
«Одно из обычных лекарств против собственного убожества любовь. Ибо тот, кто истинно любим, убогим быть не может. Все его слабости искуплены магическим взглядом любви, в котором даже неспортивное плавание с торчащей над водной гладью головой становится очаровательным.»
«Если хотят ликвидировать народ... у него прежде всего отнимают память. Уничтожают его книги, его культуру, его историю. И кто-то другой напишет для него другие книги, навяжет другую культуру и придумает другую историю. Так постепенно народ начинает забывать, кто он и кем был. Мир вокруг него забудет об этом ещё намного раньше.»
«Любовь это постоянное вопрошание. Да, лучшего определения любви я не знаю.
(В таком случае, возразил бы мне мой друг Гюбл, никто не любит нас больше полиции. И вправду. Так же, как всему, что наверху, противостоит то, что внизу, негативом любовного интереса оказывается любопытство полиции. Порой можно перепутать, что внизу, а что наверху, и мне совсем не трудно представить одиноких людей, мечтающих время от времени подвергаться допросу в полицейском участке, дабы кому-нибудь рассказать о себе.)»
«То, что бесконечность внешнего мира ускользнула от нас, мы принимаем как вполне естественную участь. Но до самой смерти мы будем корить себя за то, что утратили вторую бесконечность. Мы размышляем о бесконечности звёзд, а бесконечность собственного отца нас совсем не занимала.»
«Нет ничего более невыносимого, чем потерять человека, которого мы любили.»
«Тот, кому не важна цель, не спрашивает, куда он едет!»
«У смерти двойное обличье: с одной стороны, она означает небытиё, с другой чудовищно материальное бытиё трупа.»
«Ещё сколько-то минут назад человек был храним стыдом, святостью наготы и интимной жизни, но достаточно мгновения смерти, и его тело попадает в распоряжение кого угодно, его могут раздеть, распороть, могут копаться в его внутренностях, а затем, с отвращением зажав нос от смрада, сунуть в морозильник или в огонь.»
«Смерть каторжная работа. Умирая, мой отец несколько дней лежал в жару, и мне казалось, он тяжко работает. Весь в поту, он был сосредоточен только на своём умирании, словно смерть была ему не по силам. Он уже не сознавал, что я сижу у его постели, уже не в состоянии был заметить меня, работа, которую он затрачивал на смерть, полностью его изнуряла, он был сосредоточен, как всадник, из последних сил стремящий своего коня к далёкой цели.»
«Человек, пусть он и смертен, не может представить себе ни конца пространства, ни конца времени, ни конца истории, ни конца нации, он всегда живёт в иллюзорной бесконечности.»
«Люди, завороженные идеей прогресса, не подозревают даже, что каждый шаг вперёд в то же время является и шагом на пути к концу и что в радостных лозунгах только дальше и только вперёд звучит непристойный голос смерти, побуждающей нас поторопиться.
(Если нынче одержимость словом вперёд стала всеобщей, то не потому ли это, что смерть обращается к нам уже с очень близкого расстояния?)»
«Но если правда, что история музыки окончилась, что же тогда осталось от музыки? Тишина?
Как бы не так, музыки всё больше и больше, в сотни раз больше, чем в самые славные её времена. Она разносится из репродукторов на домах, из чудовищной звуковой аппаратуры в квартирах и ресторанах, из маленьких транзисторов, которые люди носят с собой на улицах.
Шёнберг умер, Эллингтон умер, но гитара вечна. Стереотипная гармония, затасканная мелодия и ритм, действующий тем сильнее, чем он монотоннее, вот всё, что осталось от музыки, вот она, та самая вечность музыки. На этих простых комбинациях нот могут объединиться все, ведь это само бытиё, что кричит в них своё ликующее я здесь! Ни одно согласие не может быть громче и единодушнее, чем простое согласие с бытиём. Оно объединяет арабов с евреями, чехов с русскими. Тела, опьянённые сознанием своего существования, качаются в простом ритме звуков. Поэтому ни одно сочинение Бетховена не вызывало столь сильную коллективную страсть, как однообразно повторяющиеся удары по струнам гитар.»
«Чем грустнее становились люди, тем громче ревели репродукторы.»
«Существует какое-то изначальное состояние музыки, состояние, предшествующее её истории, состояние до первой постановки вопроса, состояние до первого раздумья, до начала игры с мотивом и темой. В этом первичном состоянии музыки (музыки без мысли) отражается сущностная нелепость человеческого бытия. Над этой сущностной нелепостью музыка поднялась лишь благодаря непомерным усилиям духа и сердца, и это был тот величественный свод, что распростёрся над веками Европы и угас в высшей точке полёта, как пущенная ракета фейерверка.
История музыки смертна, но нелепость гитар вечна. Музыка сейчас вернулась в своё изначальное состояние. Это состояние после последней постановки вопроса, состояние после последнего раздумья, состояние после истории.»
«В башне, где царствует мудрость музыки, человек подчас испытывает тоску по тому монотонному ритму бездушного крика, который доносится извне и в котором все люди братья. Постоянно общаться только с Бетховеном опасно, как опасны все привилегированные положения.»
«Сексуальность, освобождённая от дьявольской связи с любовью, стала ангельски невинной радостью.»
«Человек не возмущается тем, что на бойнях забивают телят. Телята вне человеческого закона...»
«Время вершит своё, и все радости и развлечения при повторе теряют своё очарование...»
«Дети будущее не потому, что однажды они станут взрослыми, а потому, что человечество с течением времени будет становится всё инфантильнее: детство это образ будущего.»
«История непрерывный ряд преходящих перемен, тогда как вечные ценности существуют вне истории, они неизменны и не нуждаются в памяти.»
«Наилучший же из возможных прогрессивных взглядов это тот, что содержит в себе достаточную дозу провокационности, чтобы его приверженец мог гордиться свой оригинальностью, но в то же время притягивает и такое множество сторонников, что риск одинокой исключительности сразу предотвращается громким одобрением торжествующего большинства.»
«Достаточно совсем малого, столь бесконечно малого, чтобы ты оказался по другую сторону границы, за которой всё теряет смысл: любовь, убеждение, вера, История. Вся загадочность человеческой жизни коренится в том, что она протекает в непосредственной близости, а то и в прямом соприкосновении с этой границей, что их разделяют не километры, но всего один миллиметр.»
«У любого мужчины две эротические биографии. Обычно говорится лишь о первой: о перечне любовных связей и встреч.
Возможно, более интересна другая биография: вереница женщин, которых мы желали, но которые ускользнули от нас, мучительная история неосуществлённых возможностей.
Но есть ещё третья, таинственная и волнующая категория женщин. Это те, с которыми у нас ничего не могло быть. Они нравились нам, мы нравились им, но в то же время мы сразу понимали, что обладать ими не сможем, ибо по отношению к ним находимся по другую сторону границы.»
«Любое повторение всего лишь подражание, а любое подражание не стоит ломаного гроша.»
«Мужской взгляд был уже многократно описан. Он якобы холодно останавливается на женщине, словно измеряет её, взвешивает, оценивает, выбирает одним словом, превращает в вещь.
Менее известно, что женщина против этого взгляда вовсе не так беззащитна. Превращённая в вещь, она наблюдает за мужчиной взором вещи. Как если бы молоток вдруг обрёл глаза и упорно наблюдал за каменщиком, забивающим им гвоздь. Каменщик видит злорадные глаза молотка, теряет уверенность и ударяет себя по пальцу.
Каменщик хозяин молотка, но у молотка перед каменщиком есть преимущество, ибо орудие знает точно, как положено с ним обращаться, тогда как его пользователь может знать это лишь приблизительно.
Способность видеть превращает молоток в живое существо, но хороший каменщик должен выдержать его вызывающий взгляд и крепкой рукой снова превратит в вещь. Говорят, что женщина именно так переживает космическое движение вверх, а затем вниз: взлёт вещи, превращённой в существо, и падение существа, превращённого в вещь.»
«Вещи повторяются и с каждым повторением теряют частицу своего смысла. Или точнее сказать: капля за каплей теряют свою жизненную силу, которую им давала иллюзия смысла.»
«Достаточно самого малого, лишь лёгкого дуновения ветерка, чтобы вещи чуть сдвинулись, и то, ради чего ещё минуту назад мы отдали бы жизнь, вдруг предстаёт полнейшей бессмыслицей.»